со штангами из ржавых труб,
мне корешами был дарован,
и не был жлобским, не был груб.
сорвиголовством хоть куда.
В нем не было легионерства,
а легион мальчишек – да!
заманивала все звончей?
Да это музыка кирзовых,
в заплатках, в трещинах, мячей!
за Бабича и за Борэля*,
за Хомича и за Бобра.
Мы, чтоб добыть себе билеты,
всю ночь стояли до утра.
– какая там была притирка!–
ребро к ребру, плечо к плечу,
но слаще все-таки протырка –
во мне все это не притихло –
туда протыриться хочу!
был вдохновенен до седин,
отбив ладони, Шостакович –
болельщик наш номер один.
О, сколько в этом есть красы,
когда стрельцовость и бобровость
мне снятся в форвардах Руси.
надежда снова проблеснет.
Давно ли матч-шедевр в Монако
нас вновь обьединил в народ?
по кромке шел и мой глагол,
и в несвободе был свободой
дворовых гениев футбол.
как черный хлеб или лаваш,
был хрип Синявского Вадима,
летящий к нам через Ла-Манш.
мы, внуки каторг и лучин.
Нас всех смотреть футбол ушами
Вадим Синявский научил.
Мы, веря с искренностью детской
в наш краснозвездный третий Рим,
болели за Союз Советский,
и был распад непредставим.
он из тарелки черной шел,
и колокольно сквозь их «кокни» **
звучал наш каждый звонкий гол.
не знал наш коммунальный чад.
Был круг болельщиков московский
– голубоглазый и раскосый –
из еврейчат и татарчат,
из стариков, мальцов, девчат,
где Сулико, и Фатимат,
и не забыть шалавы Груньки, чьи подрастающие грудки
и нынче в памяти торчат.
к нaм прорывался Стенли Mэтьюз,
чуть не кричал Синявский: стой!-
и был главней, чем Лев Толстой.
соседей, дедушек, отцов,
то в Лондоне на поле брани,
незримы в лондонском тумане,
сражались тыщи огольцов.
как гимн, мы пели, голодны.
Мы кипяток пустой пивали,
а все же счастливы бывали –
всем ЭсЭсЭром забивали
в ворота Англии голы…
мы собирали в поле колоски,–
не голенькие, словно волоски,
а лишь отяжеленные ядрено.
в холщовых своих сумках изнуренно
до зернышка все дети волокли.
Тысячекратно кланялись мы полю,
чтобы на фронте в пламени, в дыму
солдаты наши ели хлеба вволю-
вот почему себе я не позволю
вновь кланяться на свете никому.
заштопав еле дырки от шрапнели,
и посвящал стихи вожатой Нелли,
а во дворах мячи уже звенели,
и понял я, как бьет Москва с носка,
но это проходило все бесследно.
салюты ввысь взметались
предпобедно,
и прорывались в Пруссию войска.
Футбол стал первым признаком
победы,
и с детства были мы футболоведы,
готовые стоять у касс всю ночь.
мячи носили за собой в «авоське»,
и нашим счастьем было им помочь.
Я собираньем колосков испытан.
Жнивьем не зря я ноги исколол.
Но, как во мне война неизгладима,
трава полей футбольных мне родима,
и пара слов с тех пор неразделима
в моей душе: «победа» и «футбол».
бомбежки и взорванные кариатиды.
Простившие родине все их обиды,
катили болеть за нее инвалиды,–
войною разрезанные пополам,
еще не сосланные на Валаам,
историей выброшенные в хлам –
и мрачно цедили: «У, фрицы! У, гниды!
Хрущев, ожидавший в Москву Аденауэра,
в тоске озирался по сторонам;
«Такое нам не распихать по углам...
Эх, мне бы сейчас фронтовые сто грамм!».
Незримые струпья от ран отдирая,
катили, с медалями и орденами,
обрубки войны к стадиону «Динамо» –
в единственный действующий храм,
тогда заменявший религию нам.
как бюсты героев, кому не пристало
на досках подшипниковых пьедесталов
прихлебывать, скажем, березовый сок
из фронтовых алюминьевых фляжек,
а тянет хлебнуть поскорей, без оттяжек,
лишь то, без чего и футбол был бы тяжек:
напиток барачный, по цвету табачный,
отнюдь не бутылочный, по вкусу обмылочный,
и, может, опилочный –
из табуретов Страны Советов,
непобедимейший самогон,
который можно, его отведав,
подзакусить рукавом, сапогом.
чуть вздрогнув, услышали где-то в песках,
как с грохотом катят в Москве инвалиды
с татуировками на руках.
за фронт припоздавший второй со стыдом,
как грозно движутся инвалиды те –
виденьем отмщения на стадион.
глаза от непрошеных слез не протерши,
быть может, со вдовьей печалью своей.
И парни-солдатики, выказав навыки,
всех инвалидов подняли на руки,
их усадив попрямей, побравей,
самого первого ряда первей.
все наготове держали фанерки
с надписью прыгающей «Бей фрицев!»,
снова в траншеи готовые врыться,
будто на линии фронта лежат,
каждый друг к другу предсмертно прижат.
У них словно нет половины души –,
их жены разбомблены и малыши.
если у них – полдуши и полтела?
Еще все трибуны были негромки,
но Боря Татушин,
пробившись по кромке,
пас Паршину дал.
мяч вбухнул в ворота,
сам бухнулся в них.
Так счет был открыт,
и в неистовом гвалте
прошло озаренье по тысячам лиц,
когда Колю Паршина поднял Фриц Вальтер,
реабилитировав имя «Фриц».
не злостью – за гол отплатил ему,
он руку пожал с уваженьем ему,
и – инвалиды зааплодировали
бывшему пленному своему!
Но все мы вдруг сгорбились, постарели,
когда вездесущий тот самый Фриц,
носящий фамилию пистолета,
нам гол запулил, завершая свой «блиц».
наш тренер почувствовал холод Сибири,
и аплодисментов не слышались звуки,
как будто нам всем отсекли даже руки.
И вдруг самый смелый из инвалидов,
вздохнул,
восхищение горькое выдав:
ведь здорово немцы играют
и чисто...» –
и хлопнул разок,
всех других огорошив,
в свои, обожженные в танке ладоши,
и кореш в тельняшке подхлопывать стал,
качая поскрипывающий пьедестал.
(все с вами мы чище от чистой игры),
и, чувствуя это, Ильин и Масленкин
вчистую забили красавцы-голы.
они бы фанерки свои о колена сломали,
да не было этих колен,
но все-таки призрак войны околел.
Нет стран, чья история – лишь безвиновье,
но будет когда-нибудь и безвойновье,
и я этот матч вам на память дарю.
Кто треплется там, что надеждам всем крышка?
Я тот же, все помнящий русский мальчишка,
и я, как свидетель, всем вам говорю,
что брезжило братство всех наций в зачатке–
когда молодой еще Яшин перчатки
отдал, как просто вратарь – вратарю.
Что ж мы пиво пьем розно?
Я с этого матча усвоил серьезно –
дать руку кому-то не может быть поздно.
В нашу все-таки пользу.
Но выигрыш общий неразделим.
Вы знаете, немцы, кто лучшие гиды?
Кто соединил две Германии вам?
Кончаются войны не жестом Фемиды,
а только, когда забывая обиды,
войну убивают в себе инвалиды,
войною разрезанные пополам.

